Культурная политика как инструмент демодернизации

Статья историка культуры и филолога, шеф-ректора журнала «Неприкосновенный запас» Ильи Калинина представляет собой значительно расширенный вариант текста, опубликованного в журнале «Неприкосновенный запас. Дебаты о политике и культуре». 2014. № 6(98).

1

2014 год -- год, богатый на события, обозначившие новые координаты российской внешней политики и свидетельствующие о готовности ее проводить в ситуации противостояния с западным миром. Однако для России он был не только годом присоединения Крыма, западных санкций, ответного продовольственного эмбарго и стремительной девальвации национальной валюты. Еще в апреле 2013-го указом президента России 2014 год был объявлен Годом культуры. В тексте указа говорилось, что Год культуры должен быть проведен с целью «привлечения внимания общества к вопросам развития культуры, сохранения культурно-исторического наследия и роли российской культуры во всем мире»1.

Не уверен, что в текущем году российское общество с большим, чем обычно, энтузиазмом сохраняло культурно-историческое наследие. Крым и война на Донбассе привлекали несравнимо большее внимание, чем «вопросы развития культуры». К концу года патриотический подъем обернулся экономическим спадом, переориентировав внимание населения с далеких берегов к полкам близлежащих супермаркетов. И все же можно сказать, что культура в России начинает значить все больше и больше. Правда, происходит это довольно причудливым и извращенным образом. Одним из эффектов превращения культуры в еще один природный ресурсгосударственного строительства стал решительный поворот России в сторону «традиционных ценностей»2. Эта уже не новая для современной России тенденция благодаря усиливающейся взаимной конфронтации с США и Евросоюзом окончательно кристаллизуется в виде новой программы государственной культурной политики. Прагматика культурных войн переводит культуру в сферу стратегического интереса, делая ее аргументом внешней политики и оплотом внутриполитического единства3.

Ситуация, в которой контрагентом конфронтации являются развитые страны, диктующие доминирующий образец модерна, актуализирует обращение к консервативной риторике и по сути к домодерной государственной традиции. Именно эта традиция -- религиозно окрашенная, болезненно одержимая идеей автократичной суверенности, заботливо лелеющая харизму верховной власти -- выдвигается в качестве наиболее адекватного ответа на вызовы современности. Логика разворачивающегося цивилизационного противостояния проста: если наши противники устойчиво ассоциируются с проектом модерна, мы должны предложить альтернативный проект. И, поскольку ряд ценностей уже зарезервирован за вражеской современностью, не остается ничего другого, кроме изобретения собственных духовных истоков и скреп.

 

«Краткой формулировкой данной позиции является тезис: “Россия не Европа”, -- подтверждаемый всей историей страны и народа, а также многочисленными культурно-цивилизационными различиями между представителями русской (российской) культуры и иных общностей»4.

 

Эта, идущая от обратного, инверсивная, грамматика новой политики хорошо читается в одном из пунктовсформулированных Министерством культуры предложений к «Основам государственной культурной политики»: «Представляется целесообразным включить в разрабатываемый документ тезис об отказе от принципов мультикультурализма и толерантности»5. Характерно, что итоговый вариант «Основ», подписанный В. Путиным, предпочел этой логике размежевания и проведения различий иной механизм артикуляции культурной идентичности, предполагающий скорее опору на историческую традицию и ее открытость вовне, за пределы российских государственных границ6. И все же логика противопоставления «мы»/«они», -- стоявшая за предложениями, которые исходили от Министерства культуры, но после обсуждения в различных общественных и экспертных советах не были приняты президентом, -- заслуживает внимания. За ней стоит вполне устойчивая и распространенная позиция, представляющая культуру как результат различениясвоего и чужого. Политическое противостояние лишь еще более усиливает актуальность основанной на этом тезисе политики идентичности. В этом смысле антизападные, антиевропейские и антимодерные предложения Минкульта, проходившие обсуждение в прошлом году, вполне адекватно отражали текущий политический контекст, во многом и состоящий во все более углубляющемся конфликте культурных идентичностей (усугубляющаяся потребность в единстве сообщества вызывает нужду в негативном образе внутреннего и внешнего Другого, не дружественные действия со стороны внешнего Другого подкрепляют его воображаемый негативный образ, подтверждают объективность конфликта и заставляют еще более энергично отмежевываться от оппонента, выстраивая собственную идентичность7).

Общая механика конфликта требует от участвующих в нем сторон артикуляции своих позиций, зеркального заострения взаимной непохожести, поиска своего, осуществляющегося на пути отказа от чужого. Реальная диспозиция текущего конфликта приводит к тому, что чужими оказываются те ценности, которые привычно связываются с условным Западом (ЕС и США), обманувшим былые ожидания и надежды России. Можно называть все, что происходит согласно этой логике «симметричного ответа», традиционализмом, обскурантизмом, клерикализмом, фундаментализмом, нарушением прав человека, а можно -- «другим модерном», самобытным способом модернизации (хотя кажется, что даже гибкая модель «множественности форм модерна»8 лишь с большим трудом позволяет опознавать во взятом после поражения протестного движения 2011-2012 годов политическом курсе процесс модернизации). Проблема в том, что вновь и вновь запускаемые за последние 15 лет волны модернизации (точнее того, что обозначается с помощью этого понятия) все больше и больше тяготеют к иному типу рациональности, нежели тот, что задал наиболее авторитетную рамку европейского модерна как просвещенческого проекта, воплотившегося в практиках и нарративах культурной секуляризации, социальной эмансипации и политической демократизации (включая и осуществленную внутри той же рамки критику диалектических превращений этого проекта).

Если в отношении западного Другого задействуется язык структурных различий, то в отношении стран, в то или иное время входивших в состав или в сферу влияния Российской империи или СССР, используется язык органического единства, обнаруживаемого в глубинах культурно-исторической традиции. Извлеченные из ее недр (или заново изобретенные) понятия -- такие, как «русский мир» или «историческая Россия», -- становятся инструментами проведения политики в отношении государств, возникших на постсоветском пространстве. 2014 год окончательно определил культуру в этом качестве, сделав ее одним из возможныхcasus belli. Участие в войне на Донбассе обосновывается именно как защита «братского населения» украинского юго-востока, в культурном отношении близкого к России. Оно позиционируется как защита русского языка, московского православия и вообще как отстаивание права людей на сохранение собственной культурной идентичности, делающей Донбаcс скорее частью России, нежели Украины9 (что, переходя на язык президентского указа о проведении Года культуры, в принципе, можно обозначить и в терминах «сохранения культурно-исторического наследия», не говоря уже о «привлечении внимания… к роли русской культуры во всем мире»).

Режим внешней изоляции, помноженный на внутреннее стремление к изоляционизму, характерное для влиятельной части российской элиты10, неизбежно превратят культуру (специфически понимаемую как «национальная традиция», «наследие прошлого», «общая память», «исторический опыт», «культурный код») в еще более значимый стратегический ресурс, на который будет вынуждено опираться государство. В ситуации отрыва от глобального рынка капитала и технологий Россия будет вынуждена сосредоточиться на своих собственных внутренних ресурсах, которыми являются углеводороды… и культурное наследие. Отсюда и нужда в более активной культурной политике (технологии освоения и эксплуатации культурного наследия), все более отчетливо осознаваемая российской политической элитой и связанными с государством культурными институциями. Так с осени позапрошлого года начались консультации относительно программы новой культурной политики. 16 мая 2014 года был опубликован проект «Основ государственной культурной политики», подготовленный рабочей группой во главе с руководителем Администрации президента Сергеем Ивановым11. А 24 декабря их пересмотренный вариант был утвержден президентом В. Путиным, своевременно противопоставившим вечные ценности русской культуры девальвации российского рубля.

Содержательное наполнение этих «Основ» требует отдельного рассмотрения и станет предметом следующей статьи. Однако уже сейчас необходимо указать на нормативный характер тех представлений о культуре, которые лежат в основе конкретных предложений по ее администрированию. Эта нормативность находит свое основание в идее нации и в утверждении единства как главной национальной ценности. И если идея нации представляет собой партикулярную форму тотальности, инструмент примирения специфического и универсального, то культура предстает как горизонт обоснования национального единства: общее прошлое и общая историческая судьба растворяют различия, превращая политическое, социальное, этническое, конфессиональное, стилистическое многообразие в фермент культурного единства нации.

 

«Национальным “культурным кодом” является “система самобытных, доминирующих в обществе ценностей, смыслов и взглядов (знания, умения, навыки, интеллектуальное, нравственное и эстетическое развитие, мировоззрение, формы общения, духовное просвещение), сформировавшаяся в процессе исторического цивилизационного развития, принимаемая как общепринятая норма для самоидентификации людей независимо от их этнической принадлежности и передаваемая из поколения в поколение через воспитание, образование и обучение”»12.

 

Нормативность, стоящая за такой манифестацией «культурного кода», находит отражение и в том определении культуры, которое предлагается взять за основу новой культурной политики. Необходимость дать четкое определение понятию культуры обозначена в первом же пункте подготовленных соответствующим министерством материалов и предложений к проекту «Основ». Помимо уже указанной нормативности, это определение «культуры» видит свой предмет исключительно в качестве того, что досталось обществу от прошлого. Иными словами, культура -- это не совокупность механизмов по производству смыслов, ценностей и практик, а разнообразные способы консервации и воспроизводства некой единой исторической ментальной матрицы. Согласно министерскому определению:

 

«[Культура -- это] исторически сложившаяся система ценностей и норм поведения, закрепленная в материальном и нематериальном культурном и историческом наследии… именно культура в вышеприведенном понимании этого термина является объединяющей основой российского общества»13.

 

Не отстает от времени, предъявляющего возврат к традиции как национальный путь модернизации, и Русская православная церковь. В ноябре 2014 года по итогам заседания XVIII Всемирного русского народного собора, с характерным названием «Единство истории, единство народа, единство России», была принята «Декларация русской идентичности»:

 

«Русский -- это человек, считающий себя русским; не имеющий иных этнических предпочтений; говорящий и думающий на русском языке; признающий православное христианство основой национальной духовной культуры; ощущающий солидарность с судьбой русского народа»14.

 

Название документа, его беспочвенная декларативность и воспаленный пафос у многих могут вызывать улыбку. Однако та ловкость, с которой в нем сменяют друг друга процедуры включения и исключения, является характерным признаком политики идентичности, в данный момент определяющей российский вариант современности и тот горизонт будущего, который она задает.

Здесь нужно еще раз вернуться к той специфической нормативности, которая задается в качестве основы этой культурной политики. В ней совмещаются сразу несколько представлений о культуре, возникших на протяжении Нового времени. Первое -- связанное с Просвещением представление об универсальной идее культуры как цивилизованности, воспитанности, возделанности социальной природы человека, выступающее как единый нормативный образец для всего человеческого рода. Второе -- романтическое представление о культуре как органической форме, в которой проявляет себя народный дух; в данном случае универсальный образец распадается на хотя и разнообразные, но внутренне целостные способы организации жизни, опирающиеся на собственные законы развития. И, наконец, еще более поздняя идея культуры, связанная с поздним романтизмом, получившая развитие в антропологии конца XIX -- начала XX века, а затем восторжествовавшая в интеллектуальном контексте постмодернизма. Согласно этой версии культура есть понятие, описывающее жизнь «дикарей», или традиционных архаических обществ, или идентичность разнообразных меньшинств (соответственно трем периодам становления этого представления)15. В нашем случае мы имеем попытку установления культурной гегемонии малой группы над большинством, парадоксальная ирония которой состоит в том, что совершается она под знаком борьбы с мультикультурализмом и толерантностью. Локальная идентичность отдельных сообществ -- воцерковленных патриотов, административно окормленных чиновников, партийных борцов за чистоту духовной традиции -- манифестируется как основа всей национальной культуры. Племенное предъявляется как национальное. Более того, этот проект национальной культуры, за которым, как уже было сказано, стоит лишь корпоративная идентичность одного из меньшинств (пусть и монополизировавшего власть), позиционируется как глобальная альтернатива западной глобализации, то есть как универсальный ориентир иной нормативности. На первый взгляд истоки таких амбиций можно обнаружить в советском прошлом. Но есть одно принципиальное отличие. Если советский проект «другого модерна» опирался на универсальную идею коммунистического будущего и может быть рассмотрен как особая цивилизация16, то нынешний российский псевдоантиглобалистский проект опирается на интересы конкретного племени (корпорации), пытающегося за счет обращения к идее единства нации монополизировать право говорить от лица всего общества. Попытка представить эти интересы как противостояние глобальному доминированию США -- при всей необходимости такой альтернативы -- бесперспективна. Причем даже не по причине объективной слабости России и ее подпорченного имиджа, а по причине отсутствия у нее какой-либо самостоятельной и оригинальной программы, вместо которой выдвигается паллиативный геополитический дискурс, скрывающий за антиамериканским (якобы антиимперским) пафосом собственный постимперский ресентимент.

 

2

И все же, какая традиция взаимного формирования нации, государства и культуры выступает источником нынешней активности в сфере культурной политики? Какова генеалогия того специфического значения, которое играла культура в российской общественной жизни и государственной политике? Возможно, вкратце реконструировав эти отношения, удастся ответить и на вопрос, чем мотивирован такой пристальный интерес современного российского государства к культуре.

«Поэтом можешь ты не быть, но гражданином быть обязан», -- так в середине XIXвека было сформулировано credo российской поэзии. Этот тезис, ставший хрестоматийным для русской культуры, прозвучал в стихотворении Некрасова «Поэт и гражданин» и отразил одну из характерных черт русской литературы -- ее социальную ориентированность. Может показаться, что речь здесь идет о выборе между поэзией и гражданским служением. Но это не так. Перед нами тезис о том, что настоящая поэзия должна совпасть с гражданским служением. Иными словами, это не выбор, а императив. И, хотя этот императив далеко не всегда признавался самими поэтами, груз общественного ожидания не переставал нависать над поэтической речью. Более того, границы литературного языка становились тесными для самих писателей, как только они осознавали значение своего общественного долга (его адресатом могли быть и государь, и государство, и просвещенная публика, и народ как некое воображаемое целое, и народ как униженная и оскорбленная часть этого воображаемого целого).

Универсализм эпохи Просвещения не видел проблемы в совмещении государственной службы и служения музам, фигура поэта-губернатора не выглядела противоестественной. Проблема выбора между тягой к поэтической субъективности, необязательностью вымысла и автономностью искусства, с одной стороны, и нуждой в формировании национального «я», общественного этоса и правил коммуникации между человеком и обществом, человеком и государством, человеком и церковью, -- с другой, встала перед художником начиная с эпохи сентиментализма. И, несмотря на то, что эпохи менялись, их главные выразители последовательно выходили за пределы литературы, предпочитая поэтической условности силу буквального идейного высказывания. Карамзин заканчивает как придворный историограф, посвятив последние два десятилетия своей жизни «Истории государства Российского». Последние годы Пушкина отмечены его нарастающим интересом к журналистике и историографии. Гоголь, столкнувшись с пределами литературы в деле спасения человека, сжигает последние части «Мертвых душ», находя выход из тупика в публикации «Избранных мест из переписки с друзьями» и «Размышлений о божественной литургии». Достоевский, доведя до предела учительский потенциал литературы в своем «Великом Пятикнижии», идет еще дальше в «Дневнике писателя». Толстой почти с самого начала своей литературной карьеры реализовывает себя не только в публицистике, но и в непосредственной общественной и педагогической деятельности, постепенно все больше разочаровываясь в литературе как чистой художественной практике, и в конце концов преодолевает духовный кризис благодаря разработке собственного религиозного учения. Таким образом, поэтическое слово, даже выделившись в отдельное поле культурного производства, все время существовало перед лицом политического или общественного дела. Даже тогда, когда оно отказывалось от этой миссии. XX век лишь еще прочнее закрепил за поэзией ее гражданское предназначение. В середине 1920-х годов Владимир Маяковский с характерной для тех лет брутальностью переформулирует тезис Некрасова: «Я хочу, чтоб к штыку приравняли перо». А через сто лет, прошедших со времени некрасовских строк, энтузиасты советской «оттепели» вслед за Евгением Евтушенко повторят ту же самую мысль: «Поэт в России -- больше, чем поэт».

«Литературоцентризм русской культуры». «Русская литература как школа свободной общественной мысли и пространство общественной борьбы». «Русская литература как основной агент Просвещения в России». «Поэт как фигура, заменившая святого в секулярную эпоху». Список этих общих мест можно продолжать, но все они так или иначе сводятся к следующему: в условиях самодержавной или авторитарной власти именно литература (и культура в целом) оформились как единственное место относительной автономии человека от государства, как пространство его свободной творческой реализации. В результате культура стала опознаваться в качестве сферы, альтернативной по отношению к государству (даже тогда, когда государство, казалось бы, полностью ее контролировало). Культура превратилась в основной канал объективации гражданского общества, ответственный за производство не опосредованных интересами государства социальных, этических и даже политических ценностей. Она стала едва ли не единственным его (гражданского общества) оправданием, его основным raison d'être. Именно эти повышенные социально-политические инвестиции в сферу культуры в конце концов и сделали ее предметом особого интереса со стороны государства. Только теперь, продолжая воспроизводить традиционный интеллигентский нарратив о принципиальном значении культуры для всех сторон российской жизни, государство стремится стать гегемоном культурного производства, перехватывая инициативу и пытаясь маргинализировать попытки сохранить пространство культуры как область критики и автономии. В утвержденном проекте «Основ государственной культурной политики» прямо говорится о государстве как об основном ее субъекте. Хотя вообще сам разговор о культуре в терминах «культурной политики» автоматически предполагает наличие такого субъекта-гегемона.

Вот характерный сюжет, объективирующий генеалогию того превращения культуры в предмет государственной культурной политики и государственной службы, о котором я говорю. В 1902 году Лев Толстой пишет открытое письмо Николаю II, в котором выносит такую оценку его деятельности: «Треть России находится в положении усиленной охраны, то есть вне закона. Армия полицейских -- явных и тайных -- все увеличивается… Цензура дошла до нелепостей запрещений, до которых она не доходила в худшее время 40-вых годов. …помощники ваши уверяют вас, что, останавливая всякое движение жизни в народе, они этим обеспечивают благоденствие этого народа и ваше спокойствие и безопасность… Ваши советники говорят вам,… что русскому народу как было свойственно когда-то православие и самодержавие, так оно свойственно ему и теперь и будет свойственно до конца дней и что поэтому для блага русского народа надо во что бы то ни стало поддерживать эти две связанные между собой формы: религиозного верования и политического устройства… Вас, вероятно, приводит в заблуждение о любви народа к самодержавию и его представителю -- царю то, что везде при встречах вас в Москве и других городах толпы народа с криками “ура” бегут за вами. Не верьте тому, чтобы это было выражением преданности вам, -- это толпа любопытных, которая побежит точно так же за всяким непривычным зрелищем»17. Дальнейшее цитирование лишь усиливает современность диагноза. Однако наследники «исторически сложившейся системы ценностей и норм поведения» («Основы государственной культурной политики») выбирают другой жанр коммуникации с властью и другие интонации в обращении к властителям. Лев Толстой: «Мне не хотелось умереть, не сказав вам того, что я думаю о вашей теперешней деятельности и о том, какою она могла бы быть,… и какое большое зло она может принести людям и вам, если будет продолжаться в том же направлении, в котором идет теперь»18. Владимир Толстой: «Признаюсь честно, я с огромным воодушевлением и надеждой услышал в Вашей валдайской речи, Владимир Владимирович…»19 Праправнук писателя становится доверенным лицом В. Путина на президентских выборах, затем советником президента России по вопросам культуры, одним из активных создателей «Основ государственной культурной политики», в которых подчеркивается культурообразующая роль православия и государственных традиций российской империи и СССР. В свою очередь, Ясная Поляна, перестав быть центром этического авторитета, альтернативного по отношению к самодержавной государственной власти (каким она изначально была на карте русской культуры), превращается в инструмент ретрансляции идеологических интересов государства, -- и на уровне риторики и на уровне практики опирающегося на традиции самодержавной государственности.

Вместе с этим переходом культуры под контроль государства происходит и идеологическое метаморфирование ее языка, подменяющее прежние смыслы теми, что воспроизводят власть его нынешнего гегемона. В этом новом языке российской государственной культуры «патриотизм» означает лояльность к проводимой государством политике, «любовь к Родине» -- поддержку правящей элиты, «культурная традиция» -- традицию сильной и автократичной российской государственности, «историческая память» -- память о славных и героических событиях русской истории, а «ответственность перед будущим» реализуется в верноподданнических «выражениях преданности» национальному лидеру. Разрыв между демагогической природой того «русского языка», охраной которого обещает заниматься новая культурная политика, и символическим строем языка русской культуры, который современный новояз пытается собой подменить, оставляет за ними лишь формальное грамматическое сходство. Так, скажем, «духовность» из языка Льва Толстого находится не более чем в состоянии семантической омонимии с «духовностью» из языка путинских спичрайтеров.

Утверждение культуры как особого объекта государственной политики можно рассматривать как историческую иронию, реализующую вековую мечту интеллигенции. Культура, наконец, имеет значение: «нам предстоит на деле вывести культуру на высоту общественного предназначения, добиться, чтобы она действительно стала естественным регулятором жизни, определяла поведение, поступки людей, влияла на их отношение к своей стране, семье, воспитанию детей» (В. Путин)20. Вопрос в том, насколько «естественным» будет такой культурный регулятор, оказавшись под контролем тех представлений о нормативности, которые характерны для современной России и формируемого ее политической элитой общественного большинства.

И все же. С чем связано такое повышенное внимание к культуре (культурным ценностям, языку, религии, национальной традиции, историческому прошлому), помимо только что описанной истории превращения культуры из конкурента и даже соперника государства в инструмент его политики21?

Первый ответ уже был дан: в ситуации внешней изоляции на помощь приходит национальная культурная традиция, изобретаемая от противного по отношению к образу внешнего Другого или, наоборот, пытающаяся снять различия там, где они угрожают сузить пространство своего. Второй ответ может быть следующим: в тот момент, когда политическая борьба и экономическая конкуренция в глазах общества дискредитированы как сфера непосредственного столкновения элит и частных интересов их представителей, именно переход на уровень «культуры» выступает фактором эффективной массовой мобилизации. (Почему «Крым -- наш»? Потому что он наш с культурной, языковой и исторической точки зрения. То же самое можно сказать и о Донбассе.) Язык культуры претендует на то, что говорит о вещах, которые касаются каждого (например, об идентичности). В ситуации социального расслоения, все увеличивающегося экономического неравенства, все расширяющейся дистанции между стилями жизни и повседневными ценностными ориентациями именно культура начинает манифестироваться как бастион массового демократического участия, как горизонт таких ценностей, такого наследия, которые принадлежат каждому и поэтому должны быть сферой общей заботы и опеки. Именно национальная культура предъявляется как то, что объединяет чиновников и челноков, IT-менеджеров и комбайнеров, крупных бизнесменов и врачей, звезд шоу-бизнеса и учителей сельских школ, депутатов и не ведающих их избирателей.

Символические богатства культуры предлагаются в качестве компенсации отсутствия материальных благ, снимая таким образом напряжение между разными позициями внутри социальной пирамиды. Иными словами, когда у тебя ничего нет и ты отключен от участия в политической жизни, или от распределения ресурсной ренты, или доходов от бизнеса, тебе предлагается принять активное участие в защите «общего» культурного наследия. Именно в этой прагматической логике симуляции мне видится проснувшийся интерес российской государственной элиты к интенсивной культурной политике. (Но надо отметить, что эта тенденция характерна для многих государств, и, как кажется, всегда так или иначе это связано со стремлением перевести реальные социальные, экономические, политические проблемы на относительно безопасный для элит уровень культурных разногласий. Культура всегда оказывается той сферой, в которой предлагается проявить свою активную позицию тем людям, чья позиция во всем остальном абсолютно нерелевантна для принятия каких-либо решений.)

Культурная политика -- это политика для бедных, социально и политически депривированных. В этом отношении у нее есть несколько плюсов. Во-первых, она стоит относительно недорого. Во-вторых, обращается к ценностям, которые позиционируются как неотчуждаемые и общедоступные: у тебя нет просторной квартиры -- зато у тебя есть традиционные семейные ценности; у тебя нет автомобиля -- зато у тебя есть великий русский язык (который, как известно, «до Киева доведет»); ты не можешь поменять Путина -- зато у тебя есть Пушкин; у тебя маленькая зарплата -- но ты наследник великой русской культуры, и, если даже у тебя нет работы, у тебя есть национальная гордость и нормативная сексуальность. И, наконец, в-третьих: апеллируя к неким «общим национальным ценностям», культурная политика оказывается не только политикой идентичности, позволяющей воспроизводить идеологическую гегемонию определенной группы над большинством. Культурная политика -- это также политика имитации, политика имитации политики: в ситуации исчезновения политического культура предъявляется как его субститут, как сфера, в которую перенаправляются существующие в обществе напряжения.

Надо сказать, что предлагаемая властью стратегия перевода политических разногласий на язык культурных различий была миметически подхвачена и внесистемной оппозицией во время протестного движения 2011--2012 годов. Особенно это было характерно для креативных лидеров протеста, выступавших со сцен массовых митингов и предлагавших в масс-медиа свои рамки описания происходящего. В производимом ими дискурсе «восстания креативного класса» особая значимость и историческая новизна протеста описывались именно как создание культурной (если не сказать проще -- стилистической) альтернативы по отношению к власти и транслируемым ею ценностям. И в этом смысле культурные войны, которые, перефразируя Клаузевица, можно назвать «продолжением культурной политики другими средствами», -- это именно тот формат борьбы, который полностью устраивает современные элиты, лишь воспроизводя задаваемый ими политический формат, в котором культура предъявляется как основное (если не единственное) пространство напряжения, единственная сфера, где, казалось бы, все обладают неотчуждаемым правом голоса (культурной идентичностью). 

ВЕСЬ ТЕКСТ - http://polit.ru/article/2015/02/15/cultural_policy/

16 Февраля 2015
Поделиться:

Комментарии

Для загрузки изображений необходимо авторизоваться

Материалы категории
Pro krisis

Архив материалов