Моральных скреп не обнаружено...

Моральных скреп не обнаружено... В искусстве не бывает пустоты, она – лишь часть всеобщей красоты... Фото Владимира Захарина

Постсоветское общество пока не поддается методам классической социологии

Лев Гудков

Об авторе: Лев Дмитриевич Гудков – доктор философских наук, директор Левада- Центра. <i>Статья написана на основе лекции, прочитанной автором в Минске.

Как ученый с большим опытом исследования общественного мнения, могу констатировать: мы постоянно наталкиваемся на границы наших концептуальных возможностей в интерпретации явлений и процессов в постсоветском обществе. Эта проблематика не описывается понятийным аппаратом западной социологии.

Западные ученые просто не знают таких коллизий, поскольку сама дисциплина выросла из изучения модернизационных трансформаций – перехода традиционных закрытых сословных государств в массовые открытые общества. Суть изменений заключалась в надстраивании над старыми институтами механизмов свободной рыночной экономики, представительских политических систем (появления массовых политических партий, новых избирательных законов, правового государства с его центральным институтом – независимым от институтов господства судом, новых форм массовой интеграции через СМИ, всеобщей национальной школы, секуляризации и т.п.).

Новые институты кардинально меняли и вытесняли традиционные системы отношений (прежде всего традиционные отношения господства), создавая то, что может быть названо «общество» – устойчивыми взаимодействиями, основанными на взаимных интересах и солидарности людей, без отношений господства и подчинения.

Скажу больше. То, что «общество» в расхожем словоупотреблении у нас синонимично «населению» или «государству», само по себе – симптом неразвитости российского социума.

Как говорил французский ученый Эмиль Дюркгейм, социология рождается из «духа общества». В России об «обществе» в строгом смысле говорить можно лишь с большой натяжкой, поскольку подобные отношения подавляются бесконтрольной властью. В реставрации прежних репрессивных практик и подавления условий для формирования самоорганизующегося социума и заключается наблюдаемый сегодня «аборт» процессов модернизации (демократии, правового государства), возникших после краха СССР.

Поэтому главная проблема – не столько развитие, сколько эмансипация общества, высвобождение целых общественных сфер, стремящихся к автономии, от сковывающей процессы дифференциации власти, отделение общества от парализующей его системы господства.

Если в Европе или тем более в Америке система господства (политика) стала лишь одной из подсистем общества, то в России (как и на большей части постсоветского пространства) система господства по-прежнему суверенна, претендует на все больший контроль над основными сферами общества. Возникающие при этом социальные дисфункции и разнообразные социальные проблемы (апатия населения, «терпение» как стратегия адаптации к репрессивной власти, тотальная коррупция, сокращение инвестиций в экономику и уход в тень малого и среднего предпринимательства, всеобщий аморализм, сервильность интеллектуального слоя, отсутствие представлений о будущем, рост патологии – преступности, самоубийств, алкоголизма, проявлений немотивированной агрессии и вандализма) не могут быть объяснены в категориях «нормальной социологии» западного общества.

Терпение равнозначно признанию

Главная проблема – устойчивость бесконтрольной власти и характер ее воспроизводства. Объяснять эту устойчивость исключительно полицейскими мерами принуждения населения к покорности или манипуляциями на выборах явно недостаточно. Действующая власть, несмотря на широко разлитое недовольство, признается если и не совсем легитимной, то, во всяком случае, безальтернативной. Пассивное терпение абсолютного большинства населения, как говорила исследовательница тоталитаризма Ханна Арендт, эквивалентно признанию и поддержке репрессивного режима.

Но хороших теорий, объясняющих такое массовое поведение, сегодня нет. Наиболее разработанные в политологическом плане теории репрессивных режимов, концепции тоталитаризма, остановились на сравнительном институциональном анализе преимущественно двух систем – советской и нацистской.

В центре внимания авторов этих теорий находилась проблематика возникновения, формирования массовых мобилизационных, террористических режимов и сравнения институциональных практик в следующих сферах:

 

  • права и суда (подчинение закона воле высшего партийного руководства);
  • экономики (государственное планирование и распределение, подчинение экономики политическим, прежде всего – милитаристским целям);
  • идеологии (формирование миссионерской идеологии строительства принципиально нового общества – коммунизма или тысячелетнего рейха);
  • управления (сращение партии и государства, контроль над государственным и хозяйственным аппаратом массового управления, возникновение номенклатуры как ключевого механизма расстановки кадров и контроля не только над социальной мобильностью, но и социальной структурой общества в целом);
  • монополии репрессивной практики политической полиции (служб государственной безопасности), пронизывающей все капиллярные структуры общества, осуществляющей идеологическое принуждение подданных к лояльности и покорности в самых трудных обстоятельствах жизни, проводящей политику массового террора и устрашения, дисциплинирования населения;
  • системы  воспитания и идеологической обработки населения (посредством формирования корпоративного общества-государства, при котором население загнано в многообразные организации – от детских, подростковых, молодежных, женских спортивных, профсоюзных, отраслевых до военизированных или парамилитарных ассоциаций и объединений) и т.п.

 

Однако исследователи, придерживающиеся парадигмы тоталитаризма, не ставили вопрос: а что происходит с этими режимами дальше, какова логика эволюции или перспективы разложения этих режимов? По разным причинам (военное поражение нацизма и фашизма, идеологическая критика левых или сопротивление историков) эта тематика в 1970–1980-е годы ушла на задний план.

Как вылечить систему

Распад советской системы поставил чисто практические задачи транзитологии. Появился целый ряд концепций рецептурного характера, что и как делать для того, чтобы тоталитарные, социалистические системы превратить в открытые, демократические и рыночные формы. Но сегодня, после явной неудачи демократических преобразований на постсоветском пространстве, этот вопрос снова стал явно актуальным.

В 1989 году был начат проект «Советский человек», инициированный Юрием Левадой для изучения того, что происходит с обществом в ходе трансформации тоталитарной системы. Идея Левады заключалась в том, что каждый тоталитарный режим формирует свой особый тип человека, который и становится в дальнейшем материалом и условием функционирования режима. Советский человек появился в поколении рождения 1920-х годов (когда сложились советские институты – Компартия, советская школа, комсомол, ЧК-НКВД, плановая экономика с ее принудительным трудом, коллективизацией деревни). И соответственно с уходом поколения, бывшего основой и носителем этого режима, казалось, начался развал самой системы.

Исследователям оставалось отслеживать, как уходит эта «натура», как меняются массовые ценностные установки со сменой возрастных когорт и т.п. Главная посылка (которая жива и сегодня в головах многих) – свободное от опыта принуждения и скудости советской жизни молодое поколение, более толерантное, более либеральное, демократическое, не знающее потребительского дефицита, идеологического, партийно-кагэбэшного насилия, будет менять и само это общество, и эту государственную систему. И вроде бы поначалу именно так все и происходило.

Этот исследовательский проект предполагает периодические замеры массовых установок через каждые пять лет по одной и той же программе, что позволяет фиксировать изменения. Но уже второй опрос показал, что изменения происходят не так быстро и носят не поколенческий, а более сложный характер. А последующие замеры (1997, 2003, 2008 годов) показали, что сами по себе установки молодого поколения не приводят к изменению. А именно на этой посылке – каждое новое поколение обладает уникальным экзистенциальным опытом, закрепляет его в обстоятельствах своей повседневной жизни, и таким образом появляется что-то новое в социальных отношениях – основаны все западные теории социальных изменений.

Чем дальше, тем очевиднее становилось, что сохранившиеся институты прежней тоталитарной системы (организация власти, зависимый суд, политическая полиция, нереформируемые школа и армия) ломают юношеский идеализм, принуждая людей к конформизму, апатии, конфликту ценностей, к аморализму. Встал вопрос о том, что заставляет воспроизводиться «советского человека», привыкшего к государственному насилию, не знающего других отношений власти и населения, научившегося уживаться с этой властью.

Специфика социологического понимания морали заключается в рассмотрении ее как системы регуляции, не требующей внешнего насилия или угрозы санкций. В ней нет жестких конкретных предписаний как должно себя вести, исходящих от той или иной инстанции контроля (школы, парткомитета, церкви и т.п.). Моральный человек сам выбирает и определяет для себя ориентиры и правила собственного поведения. Делает это он в ситуации многообразного выбора и без внешнего принуждения. Мораль в этом смысле – это не добродетель, а представление о неотчуждаемых правах, связанных с идеей общего блага, которая разделяется всеми. Здесь нет идеи распределения благ, напротив, это идея солидарности, при которой все выигрывают, поскольку в этом все заинтересованы. Собственно, это и есть проект современного общества. Мораль возникает только в сложнодифференцируемом обществе.

Немецкий социолог Георг Зиммель в одной из первых работ по дифференциации морали показал, что интегративные механизмы ответственности и солидарности возникают только тогда, когда индивид выпадает из традиционных сообществ, оказывается в сложно устроенной системе различных социальных императивов и вынужден самостоятельно «соединять» требования различных групп, к которым он частично принадлежит, – семьи, сословия, профессиональных требований, религиозных предписаний и прочее. Будучи раздираемым причастностью ко всем этим кругам и ответственностью перед ними, он оказывается в ситуации противоречивого выбора. И должен сам определять собственное поведение. Именно эта сложная и драматическая ситуация лежит в основе современной литературы и искусства: выбора между различными императивами действия без утраты собственной идентичности.

Думай о смерти!

Мораль – это не самый высокий из культурных механизмов, не самое важное из всех наших образований, но только она соединяет разные уровни общности. В одном плане она отличается от прочих идей культуры: мораль предполагает размерность отдельных поступков всей человеческой жизни. В некотором смысле она задает идею целостности человеческой жизни, ведя отсчет от конца жизни, от воображаемой точки смерти. Идея смерти (которая отсутствует в современной русской культуре) задает представление о законченности жизни. И только так возникает идея личной биографии, планируемой, выстраиваемой жизни. Только так возникает идея методического самоконтроля за собственной жизнью, оценки своих поступков, исходя из целостности мысленно завершенной жизни.

Социологическим признаком постоянных размышлений о смерти и о цене человеческой жизни, которые только в этом контексте и возникают, следует считать появление специализированных групп или институтов, которые профессионально занимаются этими вещами. Необязательно ими должны быть класс жрецов или священников. В современном обществе все большую роль в обсуждении таких вопросов, как доверие и ответственность за моральное состояние общества, моральную проблематику, тематизацию моральных проблем и конфликтов, играет сфера публичности, общественности. Это чрезвычайно важный для формирования модерности институт, никак не персонифицированный, так как он представляет собой сферу публичных дискуссий. Сюда входит взаимодействие между средствами массовой коммуникации, университетом, политикой, правом, гражданским обществом и другими сферами жизни. Поэтому, скажем, для западной политики, проблематика моральной чистоплотности политиков чрезвычайно важна. Я не могу сказать, что политики «там» менее лицемерны или более порядочны, нежели в путинской России. Но они в гораздо большей степени подвергаются «рентгеноскопии» и публичному контролю.

Наши исследования показывают не столько моральную тупость большей части населения, сколько вытеснение этих вопросов. Неспособность к вынесению морального суждения проявляется в любом аспекте общественных отношений, будь-то отношение к власти, к коррупции, к детям или к прошлому, к сталинским репрессиям. Например, на вопрос «Можно ли считать сталинские репрессии преступлением?» большинство отвечают, что сталинские репрессии были направлены против невинных людей, захватывали все слои общества. Но если спросить, можно ли это считать государственным преступлением, и если да, то кто в этом виноват, наступает состояние прострации. Люди говорят: «Мы не в состоянии разобраться в этом. А потому давайте лучше это забудем». Другими словами, из-за невозможности назвать действия власти преступными (все равно – советской, сталинской или нынешней власти, например, действия федеральных властей в Чечне, а надо сказать, что от 65 до 70% респондентов считают обе эти чеченские войны несправедливыми) происходит систематическое вытеснение, дереализация неприятного прошлого. Никакого сочувствия погибшим, мирному населению (а ведь в этих войнах погибли десятки тысяч гражданского населения), сопереживания пострадавшей стороне. Есть некоторая «бабья жалость» к солдатам-срочникам, которые вынуждены воевать. Своего рода идентификация с подневольными, которых гонят и заставляют убивать других. Но к тем, кого они убивали, – нет.

Это означает, что в обществе нет моральных авторитетов, способных предложить интерпретацию травмирующих сознание событий, или нет средств рационализации проблемной ситуации. Есть смутное чувство морального неблагополучия, но есть и нежелание дать оценку этим фактам. Солидарность со своими или ответственность только за своих может рассматриваться как симптом отсутствия механизмов морального сознания. Такой тип ответственности называют племенной этикой, а не моралью. Этот этический партикуляризм разбивает идею не просто «общего блага», но и общей ответственности и делает неспособным общественное мнение к осознанию целого, вытесняет возможности морального суждения и моральной оценки.

Разные сегменты российского социума менялись на протяжении последних 20 лет с разной скоростью и в разной степени. Быстрее всего изменялись те области жизни, которые не были связаны с репродукцией коллективных представлений, – технологии, экономика, технические средства коммуникации и т.п. Самыми консервативными оказывались те структуры, что связаны с институтами насилия, институты, на которые власть опирается: армия, политическая полиция, спецслужбы, зависимый суд и т.п.

Все остальные области оказывались проблемными (стандарты потребительского поведения, мобильность, массовая культура), а потому и динамичными. Причины этого лежат в том, что институты господства (организации власти и ее опорных структур), как и в советское время, не подконтрольны обществу. Механизмов установления ответственности власти (смена власти, парламентского контроля над президентом и правительством, свобода прессы, независимого суда) нет. Режим  полностью суверенен, то есть находится вне правовых рамок регуляции, поскольку он сам определяет, что есть закон и какова должна быть правоприменительная практика. А это означает, что российская власть присвоила себе монополию на роль держателя коллективных представлений, символов и ценностей, узурпируя тем самым право говорить от имени общества.

С точки зрения развитых стран, завершивших процесс модернизации, российские властные структуры архаичны и примитивны. Но и сами коллективные ценности – это прежде всего традиционные символы великодержавности и недифференцированной патерналистской власти. Поэтому семантика их выражения всегда связана с языком силы, триумфа, победы над кем-то. Другой идеи коллективной целостности, как показывает реакция российского населения на украинскую политику своего руководства, нет. Милитаристские ценности – подвиг (а не труд), самопожертвование (а не ценность автономной субъективности), коллективный аскетизм и государственная мощь – это значения империи, мифологические компоненты эпохи героического варварства.

Вот почему война в нашей официальной культуре выступает всегда как экзистенциальный вызов частному существованию, как важнейший критерий проверки людей, а потому победа оказывается опорным символом национального сознания. Национальное сознание постсоветского российского общества конституировано неразрывным единством насилия (или принуждения) и коллективного целого, что собственно и воспринимается как ценность.

Плохая власть при хорошем вожде

Но символическое значение власти не тождественно значениям конкретных держателей власти. Высокий рейтинг первого лица никак не отменяет нарастающего неуважения и презрения к самой этой власти. Патерналистские иллюзии (власть должна обеспечивать благосостояние, довольствие), не меняя структуры массового сознания, могут обернуться резким раздражением властью. Если власть сбрасывает свои социальные обязательства или выполняет их все хуже, то в массовом сознании складывается простое, даже  примитивное объяснение этого: значит, она эгоистичная, вороватая и т.д. Опросы показывают, что нынешняя власть оценивается как криминальная, коррумпированная, далекая от народа, чужая, недальновидная, бюрократичная, паразитическая и т.д. На предложение назвать «типичные черты российских политиков» в апреле мы получили такие ответы: «бессовестные», «алчные», «не уважающие обычных людей», «ставящие себя над законом», «неумные», «некомпетентные» и пр.

Возникает любопытное противоречие. С одной стороны, традиционно представление о том, что люди на верху социальной пирамиды обладают какими-то особыми качествами и достоинствами. Мы внутренне соизмеряем достоинство, достижения, заслугу с высоким статусом. С другой стороны, российские властные структуры работают как механизмы человеческой селекции, в результате которой наверху оказывается предельная концентрация аморальных, циничных, хищных и неумных людей, навязывающих свои правила поведения, свои представления, не отвечающие массовому пониманию человечности, совести и т.д. По отношению к власти предержащей люди воспринимают себя абсолютно беспомощными. Тем самым власть оказывает абсолютно развращающее действие, поскольку люди, чувствуя свою полную беззащитность, уязвимость, принимают этот порядок как естественное положение вещей, приспосабливаясь к насилию.

Поэтому представление неизбираемой (в этом плане суверенной) власти о подданных – исключительно функционально, люди – винтики или средства для власти. Когда власть претендует на то, что она является единственным носителем коллективных ценностей, а все остальные люди – это расходный материал для нее, это означает систематическое лишение их собственной ценности и значимости. Подчиняясь этому представлению, человек принимает подобное определение реальности и самого себя, поскольку в противном случае власть угрожает ему всякого рода санкциями (в качестве национал-предателя, отщепенца, пятой колонны, экстремиста и т.п.).

И это важнейший механизм обесценивания человеческого достоинства. Этим ситуация в России принципиально отличается от того, что происходит в западном обществе, где развитие – интенсивная структурная дифференциация институтов – происходит через признание самоценности частного, будь то человек или группа. Конечно, это требует процедуры согласования различных интересов, поиска компромиссов, но сам по себе этот процесс институционализации социального многообразия проходит только при условии признания значимости и ценности автономности индивида или группы. Именно это и стоит за нормами социальной толерантности и гуманности, высмеиваемыми нашей публикой. Но развитие (модернизация) строится на обязанности понимать другого, что невозможно без опыта социального воображения и усилий восприятия общества как принципиального многообразия. В нашем же случае, при существующем авторитарном режиме, постепенно превращающегося в диктатуру, мы видим попытки стерилизации многообразия, уничтожения самоценности индивидуального, частного, стерилизации человеческого многообразия и достоинства каждого.

В результате мы имеем дело с массовой апатией общества, нежеланием ни в чем участвовать или брать на себя ответственность. Цена этого – постоянно воспроизводящийся имморализм, деградация ценностей как способ приспособления к сложившемуся порядку господства. 

http://www.ng.ru/stsenarii/2014-06-24/9_skrepy.html

 

24 Июня 2014
Поделиться:

Комментарии

АНТИАНОНИМ 2014 , 27 Июня 2014
ЦИТАТА : «Главная проблема – устойчивость бесконтрольной власти и характер ее воспроизводства. Объяснять эту устойчивость исключительно полицейскими мерами принуждения населения к покорности или манипуляциями на выборах явно недостаточно. Действующая власть, несмотря на широко разлитое недовольство, признается если и не совсем легитимной, то, во всяком случае, безальтернативной. Пассивное терпение абсолютного большинства населения, как говорила исследовательница тоталитаризма Ханна Арендт, эквивалентно признанию и поддержке репрессивного режима». Автор правильно констатирует, что «Пассивное терпение абсолютного большинства населения … и т.д.». Можно убедиться на отдельно взятых примерах, что борется с бесконтрольностью власти в эРэФии только малый процент гражданского общества, см. например нижеразмещённый информационный материал . За что преследуют Зарему Хаджирокову http://argumenti.ru/society/n443/348070 № 23 (415) от 26 июня 2014 [«Аргументы Недели», Иван КОВАЛЁВ ] Борьба с коррупцией была объявлена президентом России Владимиром Путиным одним из важных направлений работы государственного аппарата. На практике же некоторые представители власти и правоохранительных органов не только активно участвуют в коррупционных схемах, но и обращают имеющийся у них ресурс против тех, кто осмеливается публично говорить о фактах нарушения закона. Случай с жительницей Адыгеи Заремой Хаджироковой – тому наглядное подтверждение.
Для загрузки изображений необходимо авторизоваться

Материалы категории
Pro krisis

Архив материалов