«Особый путь» России – это модернизация через катастрофы

Перечитываю давнюю, 1995 года, статью покойного (трагически погибшего) Андрея Фадина «Модернизация через катастрофу?» из сборника «Иное» и поражаюсь ее пророческому потенциалу. Уже тогда, в середине девяностых, стало ясно, что традиционная русская система с ее раздаточной экономикой, патерналистским государством и иждивенческим сословным обществом выжила и самовоспроизвелась, рекрутировав в свои ряды отдельных представителей советского среднего класса (условный Собчак). Катастрофы не случилось, вместо реструктуризации и адаптации система выбрала путь управляемого гниения, о чем и пишет Фадин:

«Если стремительная (в масштабах человеческой жизни), а значит - неминуемо катастрофическая смена социальной парадигмы дает шанс использовать в критической фазе развития наработанные советской цивилизацией запас прочности и человеческий материал (с его очевидными преимуществами: образованием, здоровьем, минимальной социальной дифференциацией), то любые варианты "прусского пути" эволюции (т.е. плавной деградации системы) растратят эти преимущества. К моменту следующей развилки страна подойдет в совершенно третьемиризованном состоянии, лишенная главного (может быть, единственного) позитивного наследия советской цивилизации - ее человеческого материала».

Через 23 года «прусского пути» во главе с наследником Собчака Путиным мы пришли к той же самой развилке, окончательно прое..в все советское социальное и инфраструктурное наследство, полностью растратив человеческий капитал и попутно разворовав сотни миллиардов шальных нефтедолларов нулевых, о которых Фадин и подозревать не мог. Россия на пороге 2020х стоит там же, где Россия начала 1990х: перед неизбежностью радикальной реформы самой сути государства и общества, не имея для этого ни ресурсов, ни политического класса, ни, по сути, самого государства, в состоянии классической страны Третьего мира, отягченном синдромом постимперского ресентимента.

Завтра я выступаю в University College London на конференции к столетию Октябрьской революции с докладом на ту же тему: «Революция как модернизация через катастрофу» и задаюсь вопросом – неужели снова, как при Иване Грозном, при Петре, при Ленине и Сталине и (в гораздо более мягком варианте) при Горбачеве и Ельцине Россия будет вынуждена модернизировать себя через катастрофу, через политический и территориальный распад? И я понимаю, что чем дольше затягивается путинизм как политика отсроченных решений и управляемого гниения – тем более вероятным становится катастрофический сценарий трансформации страны.

 

 

https://www.facebook.com/sergei.medvedev3/posts/10215038373301071

 

А. Фадин
Модернизация через катастрофу?
(Не более чем взгляд...)

 

I. Интерпретация перестройки

1. Крах "коммунизма" казался современникам одновременно неизбежным и невозможным, а оказался неожиданным. Вне зависимости от способа интерпретации перестройки и постперестройки все аналитики сходятся на признании глубокого социетарного кризиса, охватившего советское общество в последние десятилетия его существования. Вопрос, однако, состоит в том, могла ли система выжить в принципе? Была ли она принципиально реформируема? Обладала ли мотивами и механизмами саморазвития, эволюции по собственным основаниям, в рамках своей собственной логики развития?

Самое поразительное, что происшедшее в бывшем "втором мире" (зоне "реального социализма") за десятилетие после смерти Брежнева сколь-либо внятного ответа на этот вопрос не дает. С одной стороны, события 1990 - 1993 гг. в СССР и России не оставляют вроде бы места дискуссиям: здесь произошел именно крах системы, и рассыпалась она как раз в результате попыток ее реформировать.

Однако, с другой стороны, то, что по горячим следам августа 1991 года казалось тотальным крахом системы, сегодня представляется многим лишь некоторым логическим - и не последним! - этапом в ее эволюции. С этой точки зрения социально-политическая система не рухнула, она сильно мутировала, но выжила и приспособилась. Реальное удержание, более того, новая легитимация своей власти традиционными советскими элитами (этот факт подтверждается практически всеми социологическими исследованиями) может служить здесь мощнейшим, но далеко не единственным аргументом. Если же иметь в виду китайско-вьетнамский вариант эволюции - мощный тектонический рыночный сдвиг в недрах "азиатской модели социализма", - то вопрос о нереформируемости коммунизма звучит уже совершенно по-иному.

И все же для современников и свидетелей событий в России происшедшее представляется социально-политической катастрофой коммунизма, революцией со всеми ее атрибутами - героикой, кошмарами, пошлостью. Подверглись разрушению сами основы привычных укладов жизни миллионов людей - причем чаще всего совсем не те, которые подвергались идеологизированной критике противников системы. Правда, структуры повседневности не разрушены "до основанья", механизмы их воспроизводства действуют - и это главное отличие революции политической от социальной, не просто меняющей, но взрывающей сами основания жизни.

Тем не менее цена перехода от госсоциализма к обществу, открытому для рыночной эволюции, представляется значительной части общества катастрофической для их собственной жизни, а потому неприемлемой. Но были ли у советского общества иные варианты?

Очевидно, что горбачевская перестройка являла собой упущенный (точнее - проигранный) антиреволюционный вариант консервативной эволюции социально-политической системы - в обход катастрофы, без обвального крушения несущих конструкций социального целого, с сохранением рамочных институтов политической системы КПСС и СССР.

Отчасти этот путь описывается "китайской моделью" - но лишь метафорически, ибо советское общество имеет по большинству параметров совершенно иную природу. Это - урбанизированное, индустриальное общество сплошной грамотности, с крайне низким (последние годы - отрицательным) уровнем прироста населения, несопоставимо более "модернизированное" и информированное, открытое вовне с точки зрения ориентиров потребительского поведения и системы ценностей большинства населения.

С другой стороны, советское общество гораздо более "специали-зировано", т.е. зашло в обобществлении, в своей "социалистической эволюции" так далеко, что никакая его реставрация уже невозможна. В нем отсутствуют не только основные социальные субъекты, но часто и "генетическая память" о том, как эти субъекты должны действовать в соответствующих ситуациях. (Характерным признаком степени исторической "невозвращаемости" постсоветского общества к досоветским нормам и системе собственности может служить практически нулевая значимость проблемы реституции в российском общественном сознании - в отличие не только от восточноевропейских, но и прибалтийских стран. Возвращать некому и нечего, реституция невозможна так же, как и реставрация.)

Другим важнейшим граничным условием "китайского сценария" для России являлась своеобразная историческая зрелость социальной структуры.

В отличие от включенных в жестко авторитарную вертикаль и ослабленных репрессиями "культурной революции" китайских ганьбу, советская номенклатура достигла в России за послесталинские десятилетия такой степени зрелости и независимости от "центра", которые делали невозможным проведение ее руками реформ, противоречащих ее же интересам. Хрущевская оттепель означала, в сущности, эмансипацию номенклатуры, начало ее становления как элиты, как "класса власти", который в СССР оказался сильнее "власти класса" (олицетворяемой "центром") задолго до начала перестройки, что показало уже свержение Хрущева.

Сила и социальная зрелость номенклатуры в значительной мере предопределили практическую невозможность авторитарной и управляемой рыночной модернизации.

Возможно, если бы соответствующие шаги были предприняты "центром" в 1950 - 1960-е годы, у "китайского сценария" были бы существенные шансы. Историческая легенда связывает подобную развилку с "холодным летом 1953 года", с гипотетическим приходом к власти Лаврентия Берии, цинично пренебрегавшего партийно-коммунистическими догмами и полагавшего, как гласит апокриф, что его личная власть нисколько не пострадает от роспуска колхозов, экономической самостоятельности предприятий и введения частной собственности.

Как могут проводиться подобные повороты, показал Китай. Реальность выбора такого рода остро чувствовал и Горбачев, заявивший в одной из поездок по стране, что многие от него ждут команды: "огонь по штабам", но не дождутся - он такой команды не отдаст, потому что совершенно неясно, где этот огонь тогда остановится.

2. И все же главным социальным фактором, блокировавшим консервативно-реформистский путь эволюции советской госсоциалистической системы, стал ею же порожденный массовый советский средний класс (ССК) - частично пресловутая интеллигенция, частично многомиллионная (порядка 30 - 40 млн.) "генеральная совокупность" квалифицированных работников.

Само существование этой страты как именно среднего класса часто подвергалось в советологии сомнению или даже отрицанию - по вполне понятным причинам. Выявить его пределы, сформулировать сколько-нибудь однозначно характеристики - исходя из классических представлений о социальной группе - крайне сложно. Можно сколь угодно долго издеваться над этим "средним классом", объявлять его несуществующим или совсем не средним, социальным мифом или "сказкой", но для современников это была несомненная эмпирическая социально-психоло-гическая реальность, и, возможно, читатели этого текста могут подтвердить ее на основе простого самоанализа, хотя бы и преломленного позицией ex-post.

Советская социальная пирамида носила искусственно уплощенный характер. В определенном смысле практически все советское общество было "осреднено". Социальные различия имели характер, с одной стороны, более горизонтальный (т.е. пространственный, региональный), нежели вертикальный (по стратам), а с другой - более культурно-"сознанческий", нежели доходно-имущественный. (Хотя при этом разрыв в потреблении и качестве жизни был много больше, чем в доходах.) С этой точки зрения среднего класса в западном смысле, как социальной группы, четко локализуемой с помощью измеряемых параметров, в СССР действительно не существовало.

Ни денежные доходы, ни должностное положение и место в распределительной системе сами по себе не описывали эту страту исчерпывающе определенно.

Ее контуры очерчивала, пожалуй, лишь смутно формулируемая совокупность налагаемых друг на друга признаков: образование и квалификация, место в должностной иерархии, культурные и потребительские ориентации, образ и стиль жизни (бюджет времени, набор досуговых занятий, круг чтения и зрелищ, определенный язык и знаковая среда, общая "шкала престижа") и даже место жительства. В этой ситуации зачастую важнее была не столько занимаемая индивидом социальная позиция, не то, кем он был формально и фактически, сколько его социальное самоопределение - то, что он принимал как социально-групповые ценности и нормы. В определенном смысле советский средний класс был гораздо более группой сознания, нежели классической группой интересов.

Хотя границы ССК нельзя однозначно свести к уровню жизни, некоторые материальные параметры для "взвешивания" этой общности, ключевой для понимания динамики российской жизни, можно все-таки нащупать (например, совокупный тираж столичных либеральных изданий в конце 80-х, или оценки аудитории западных радиостанций в СССР, или примерное количество семей, владеющих автомобилями).

Именно этот слой добился в послесталинское время культурно-психологической гегемонии в обществе, создал мощную (западни-ческую в целом) культурную традицию. Именно он устами художественной элиты, "текстами культуры" задавал престижную матрицу ценностей, артикулировал господствовавшие нормы социального поведения. Именно он стал (при мощном культурно-поколенческом сдвиге начала 80-х годов) главной социальной базой перестройки, а сформировавшийся на его основе "политический класс" стал главной силой, взорвавшей возможность консервативной эволюции режима.

Корни подобного отношения ССК к эволюционному пути лежат в отношении к самой системе, породившей и вырастившей его. Для лидирующей его группы - статусной интеллигенции столичных и крупнейших городов, части директорского корпуса, рыночно ориентированных управленцев центральных ведомств - консервативная эволюция делала невозможным резкое, скачкообразное ("через ступеньки") повышение социального и потребительского статуса, до которого эта группа дозревала четыре послесталинских десятилетия. Такой путь реформ ей мало бы что принес. Он означал сохранение - с некоторыми подвижками - прежней советской социальной иерархии, системы политического контроля и регулирования экономического поведения, при которой возможности подъема по социальной лестнице для "людей со стороны" были весьма ограниченны.

Политическая система оказалась слишком узкой и малоподвижной: она фактически блокировала конверсию накопленного этим классом мощного энергетического, образовательного, квалификационного, культурного потенциала в доходы, потребление, собственность, политическое влияние и власть.

На протяжении всей своей истории режим, стремясь удержать в контролируемых рамках нараставшую с усложнением социальной структуры социокультурную дифференциацию, пытался контролировать не только доходы и потребление, но и сам образ жизни формирующейся новой социальной элиты.

Однако "процесс пошел" на базовом, культурном уровне, где прямой репрессивный контроль был малоэффективен.

С началом массового распространения бытовой электроники (побочный результат стратегической "гонки за Западом") потеря государством монополии на информацию и демонстрацию образцов культуры стал лишь вопросом времени. Коротковолновый радиоприемник, бытовой магнитофон и пишущая машинка стали материально-технической основой формирования "внегосударственного", антивластного мироощущения среднего класса.

Александр Галич гениально уловил и сформулировал эту перемену информационно-культурной ситуации в стране уже на рубеже 70-х годов:

"Есть магнитофон системы "Яуза" - 
Вот и все. И этого достаточно..."

(Для Восточной Европы конца 80-х, стоявшей в этом процессе "технической эмансипации" общества на несколько шагов впереди СССР, тот же феномен был афористически сформулирован чешским диссидентом: "Коммунизм был побежден компьютером, премию следует выплатить фирме "Эпсон".)

В 1970 - 1980-е культурно-поколенческие изменения в среднем классе оказались окончательно рассинхронизированы с динамикой менталитета номенклатуры. Последний не смог идеологически интегрировать ни новые массовые потребительские ориентиры, ни феномен молодежных и иных внеофициальных субкультур.

Рок, диско, феномен "самодеятельной песни", йога и восточные единоборства и пр.- все эти маркеры поколенческой культуры развивались вне официальной системы координат - а значит, против нее.

Второе-третье поколение горожан, обжившее среду обитания и твердо стоявшее на ногах, хорошо информированное об уровне жизни своих "братьев по классу" на Западе, социально уверенное в себе и потому верившее, что снятие политических ограничений и экономическая свобода дают новые возможности роста, - вот "политическая армия революции", выступившая против консервативной реформы изнутри. ("Изнутри", поскольку эта страта была одновременно и единственной потенциальной опорой любого реформистского курса.)

3. В известном смысле неизбежность роста влияния и в конечном итоге идеологической гегемонии ССК задавалась самим ходом развития страны. Тотальное противостояние Западу имело характер хронически безнадежной "гонки за лидером". Это вынуждало советское руководство ставить сходные с западными стратегические задачи, повторять не только технические, но и социальные решения. Последние, в свою очередь, неизбежно приводили к соответствующим - по большей части неуправляемым - культурным последствиям. Например, именно противостояние с Западом привело к созданию в СССР (во многом за счет ограбления большинства населения) колоссальной сферы науки и научного обслуживания. Эту сферу по самой ее природе невозможно было изолировать от внешнего мира, и она стала одним из первых независимых каналов информирования общества.

Несколько миллионов человек, сконцентрированные в нескольких городах и научных центрах, были источником социальной рефлексии и не могли быть управляемы традиционными советскими средствами. Ощущая себя "солью земли", т.е. несомненной интеллектуальной элитой, они не могли не воспринимать обостренно свою социально-политическую ничтожность.

К тому же существовало и распространенное представление о высокой рыночной конкурентоспособности советских "научников", вроде бы подтверждавшееся первыми результатами массовой ("еврейской") эмиграции в 70-80-е годы. В результате именно эта среда стала выразителем политического недовольства, средой производства и циркуляции самиздата и пр. Впоследствии именно эта среда дала "профессорскую волну" в политике и выкатила на сцену целый ряд риторов "Демроссии".

Сходные результаты дали и идеологически мотивированные "холодной войной" решения по имитации западного типа потребления. Так, начало продажи легковых автомобилей частным владельцам фактически запустило процесс новой (не традиционно советской) социальной дифференциации - через доходы, а не через распределение по месту в социальной иерархии. Последнее не могло не привести к такому открытому имущественному закреплению социального неравенства, которое уже можно было пощупать и измерить.

Автомобиль в этом смысле крайне показателен. Во многом он определяет образ жизни и экономическое поведение владельца, требует не только начальных вложений ("накопил и машину купил"), но и постоянных расходов на эксплуатацию, а значит - соответствующих доходов.

Если из примерно 15 млн. частных автомобилей, находившихся в номинальной эксплуатации к моменту распада СССР, исключить как "нетоварные" 5 млн. устаревших и неисправных, то оставшиеся примерно 10 млн. указывают на число семей, обладавших автомобилем. Умножая это количество на три-четыре (условное число членов семьи в 80-е годы), получаем цифру в 30 - 40 млн. человек, которую очень грубо можно считать ориентиром (одним из многих!) в определении социальной массы "среднего класса".

Конечно, значительная часть ССК не являлась автовладельцами, а многие автовладельцы не самоопределялись как "средний класс". Отбросим, например, четверть "случайных" владельцев и представим, что реальными центрами автомобилизма были крупнейшие и столичные города. Но ведь именно здесь находились центры политической активности и принятия решений - и именно здесь давление "класса автовладельцев" было наиболее ощутимым...

4. С другой стороны, еще на рубеже 70-80-х годов государственная машина доросла до своих физических пределов. Управленческо-распределительная кормушка просто не могла расти дальше теми же темпами, что оказало решающее воздействие на механизмы социальной мобильности.

Новые поколения "номенклатуры" не могли более "механически" наследовать социальный статус родителей, ускорился начавшийся еще в 50-е годы процесс ухода "боярских детей" в боковые (профессиональные, не связанные напрямую с властью) ветви истеблишмента - науку, искусство, производство, т.е. традиционные ниши обитания "среднего класса". (Полезно вспомнить биографии Сергея Хрущева, Анатолия Громыко, Анатолия Яковлева, Серго Микояна...)

В свою очередь, и новые поколения массовидного ССК не могли больше рассчитывать на быструю вертикальную мобильность, на высокое место в истеблишменте. Прекращение роста "государственного тела", смертельно медленная ротация руководящих кадров делали номенклатуру, с одной стороны, в значительной степени поколенчески закрытым классом, а с другой - усиливали идеологическое влияние на нее со стороны ССК. Последнее осуществлялось, в частности, через молодое поколение cамой номенклатуры, фактически полностью принявшее гегемонию социальных норм среднего класса. Уже с 1970-х, с началом стремительного упадка идеологии, "номенклатура" стала обставлять карьерное продвижение дипломами и учеными степенями, легитимизируя свое положение через апелляцию к харизме науки (к.ю.н. Михаил Горбачев, д.ю.н. Анатолий Лукьянов, акад. Александр Яковлев и многие другие - выходцы именно из этой поколенческой волны).

Вообще социокультурная траектория номенклатуры (от героического разрушительства традиционных культурных норм предреволюционного социума - к их освоению и "приватизации", от нигилистического "кожана" - к буржуазному галстуку) была изумительно точно предугадана и рассказана Ильей Эренбургом в забытом сегодня романе времен индустриализации "День Второй".

5. Дилемма, стоявшая перед Горбачевым, сегодня представляется очевидной - и неразрешимой одновременно. Реформистское крыло истеблишмента не было достаточно сильным, чтобы обойтись без мобилизации социальной поддержки, а она могла первоначально прийти только со стороны советского среднего класса. Последнее очевидно, поскольку удовлетворить его ожидания и надежды (в отличие от любых других слоев населения) можно было простым расширением сферы свободы, ослаблением политического контроля и наложением вето на репрессии.

Но это означало бы подрыв органичной, притертой десятилетиями иерархии элит, что со временем не могло не привести к коррозии всей политической системы. Сделать же ставку на этот слой и, следовательно, пойти на революционный слом системы Горбачев не мог и не хотел, справедливо предчувствуя колоссальные общественные потрясения. Да и не чувствовал он за этими людьми силы и перспективы!

Переломным моментом в этом стоянии на лезвии мог стать лишь жестко авторитарный вираж реформатора, советский вариант Тяньаньмыня (например, в марте 1991 г.). Он мог бы жестко отрезать варианты слома политической системы, гарантировать преемственность власти и однозначно определить пространство, в котором допущена свобода реализации социальных ожиданий. На подобный вариант "до конца" Горбачев также не пошел, хотя авторитарный откат наметился с формированием последнего горбачевского кабинета (почти в полном составе - будущего ГКЧП). Бездарная попытка провести советский вариант Тяньаньмыня состоялась без и против колеблющегося и непоследовательного Горбачева и не была поддержана наиболее влиятельными группами номенклатуры.

С другой стороны, реально управлявшие госсобственностью руководители предприятий и территорий, значительная часть хозяйственной и политической элиты стремились к перераспределению власти, к легитимации своего статуса хозяев страны, к конверсии власти в статус, а статуса - в деньги и собственность.

Консервативно-эволюционный путь таких возможностей дать не мог именно в силу своего главного условия - сохранения жесткой иерархии элит на политическом, национально-государственном уровне. Сохранение Союза означало прежде всего сохранение имперской централизованной иерархии национальных элит, обуздание их политических амбиций (что после 1987-1988 гг. было возможно лишь через применение силы).

К тому же для традиционных советских элит в республиках выбор "за" или "против" консервативно-реформистского пути не был уже свободным, поскольку снизу их подпирали сформировавшиеся на обочинах политической системы националистические контрэлиты, под зонтиком горбачевского "запрета на репрессии" оформившие свои политические движения в виде всевозможных "народных фронтов". Удержать власть в ряде случаев (как потом оказалось, ненадолго) было можно, лишь перехватив у национал-радикалов лозунги суверенизации. Что и было сделано.

6. Таким образом, на критическом рубеже защищать консервативно-реформистский путь (по крайней мере платить за него требуемую реальную цену) не захотел ни один из главных социальных актеров российской сцены.

Потенции этого пути были упущены реформистским ядром истеблишмента, отвергнуты ССК, не использованы в значимых масштабах местными и региональными властями, национальными элитами, хозяйственными руководителями. Без слома традиционно-советских социальных иерархий, без крушения политической системы обойтись не удалось. Катастрофа политической системы стала неизбежной.

Однако в этакратическом обществе, каковым, в сущности, являлось советское, катастрофа политической системы не могла не стать и катастрофой общества, точнее, определенного типа развития и цивилизации. 


II. Почему — катастрофа?

1. Неудача консервативной реформы не была случайной. Советская система сложилась на приоритетах стабильности и количественного роста, а не качественной динамики. В этом она проявила определенные черты российской цивилизации, которые развила, кажется, до максимально возможного в ХХ в. предела. Она не только воспитала преимущественно консервативный правящий класс, но и десятилетиями негативной селекции подготовила соответствующий человеческий материал на всех уровнях социальной пирамиды. Но самое главное - она создала в высшей степени плотную, вязкую и по-своему органичную систему социально-групповых интересов на основе территориально-административных и корпоративно-отраслевых комплексов. Эти группы интересов, базирующиеся на госсобственности и управляющем ею госаппарате, были (и отчасти остаются) ориентированы исключительно на самосохранение и рост.

При новом режиме уровень коррупции и лоббизма в госаппарате намного вырос. Возможности давления на правительство со стороны многочисленных территориально-отраслевых групп (отнюдь не только ВПК, АПК, ТЭК) таковы, что надеяться на планомерную переориентацию, конверсию и модернизацию просто нереально. Достаточно вспомнить гайдаровскую практику поочередного прогиба перед требованиями налоговых льгот и различных дотаций со стороны различных "групп давления".

Есть данные, что директора военных заводов отказывались от конверсионных заказов, предпочитая шантажировать правительство закрытием предприятий и выбросом людей на улицу. Другие - через схожие механизмы - добиваются совершенно разорительных для страны заказов, обосновывая это интересами сохранения национального промышленного потенциала.

Сила и, главное, - укорененность этих групп интересов в самой социальной почве, их нерасторжимость с интересами самого госаппарата не оставляет, кажется, никаких серьезных шансов на эффективную и конструктивную роль государства в процессе структурной модернизации.

2. Дело, конечно, не в некомпетентности тех, кто стоит на вершине государственной пирамиды, а в природе самого этого государства. Возникшее на принуждении, оно каждый свой рывок вперед - от Петра до Сталина - осуществляло административным насилием, чаще всего вопреки интересам основной массы подданных, не спрашивая их, не заботясь о стимулах и правилах игры. Более того, каждый раз, когда это государство осуществляло рывок, оно подрубало прораставшие снизу, из общественной почвы возможности органичного капиллярного развития.

Петровская мануфактурно-крепостная индустриализация означала, к примеру, пресечение низового спонтанного развития товарного производства, что привело через сто лет к невосполнимому до сих пор отставанию в технической сфере и, самое трагичное, - к формированию уникально тупикового типа крепостного промышленного работника. Каждый рывок в индустриализации на импортированной технической и отчасти организационной базе и на государственно-принудительной основе, сокращая дистанцию в гонке за лидером "по абсолюту", подготавливал на следующем витке еще большее отставание. Если, например, в 80-е годы XVIII в. Россия занимала ведущее место в Европе по производству чугуна и стали (т.е. по основным позициям тогдашнего промышленного производства), уже через сто лет она значительно отставала не только по этим основным позициям, но и в металлургии вообще, уступив даже Германии, начавшей индустриализацию позже и сто лет назад производившей металла несопоставимо меньше, чем Россия. Новый промышленный рывок привел к стремительному сокращению разрыва, достигшему, видимо, минимума к началу 70-х годов XX в. Однако уже к концу 80-х годов разрыв снова стал мощно нарастать, причем опять не только в новых отраслях (здесь можно было бы "списать на НТР", прыжок в постиндустриальную эру), но и в тех, где позиции России считались незыблемыми.

Сопоставление с классическим Западом прозрачно (и в каком-то смысле тривиально). Больше раздумий вызывает траектория стран второго, третьего и последующих эшелонов модернизации. Экономическое сопоставление России с Испанией, Португалией, Турцией, Мексикой, Бразилией в 80-х годах прошлого века казалось бы просто неуместным. Сегодня по ряду позиций их положение с Россией сблизилось настолько, что в международной статистике они попадают в одну группу, а по другим позициям (например, структура внешней торговли) Россия, по сравнению с ними, выглядит просто отсталой страной.

Об экономическом сопоставлении Японии с Россией говорить было бессмысленно не только в конце XVIII, но и в конце XIX в. В конце же ХХ в. говорить стало также бессмысленно, но - "в обратном смысле". Рывок, сделанный Японией за сто лет после революции Мэйдзи, выглядел бы совершенно беспрецедентным, если бы сопоставимые (в пропорции) результаты не были достигнуты также и восточноазиатскими "тиграми" буквально на пустом месте.

весь текст -  

 

http://old.russ.ru/antolog/inoe/fadin.htm

7 Ноября 2017
Поделиться:

Комментарии

Для загрузки изображений необходимо авторизоваться

Архив материалов